Три дня
Три дня после.
Я не вставала почти.
В первый день я спала. Просыпалась, ела что-то, что Толик приносил, ложилась обратно. Не хотелось ничего. Не было ни мыслей, ни эмоций. Просто тело, которое спит и ест. Я лежала и слушала, как за окном идёт дождь. Дождь весь день шёл мелкий, апрельский, ровный.
Толик в эти три дня делал примерно то же. Спал на раскладушке в гостиной, чтоб не подниматься часто на наш третий этаж — у него ноги отказывали. Ел молча. На кухне ко мне не обращался без надобности. Один раз спросил «Юль, тебе сахара в чай», я кивнула, он положил.
Анна мне написала на второй день. Юля, у меня всё хорошо. Серая поздоровалась со мной утром. Просила передать, что у вас всё прошло как надо. Я написала спасибо, Анна, я в порядке, увидимся через неделю. Она ответила хорошо, отдыхайте. Я смотрела на её сообщение и думала — она с серой говорит сама. Без меня. У неё свой канал. Это было хорошо. Это снимало с меня одну заботу — Анна больше не нуждалась в моей передаче.
Маша позвонила на второй день, к вечеру.
— Юлёк, ты заболела?
— Маш, я выходные взяла. В среду буду.
— Точно жива?
— Жива.
— Жди пятую палату — Валентина Михайловна сегодня пыталась тебя через сны вызвать. У неё ничего не получилось. Она от этого расстроена. Сказала — Маш, передай Юле, что я не пробьюсь, у неё что-то закрыто. Пусть сама когда сможет.
— Маш, передай ей, что я всё слышу. Просто я отдыхаю. В среду буду.
— Передам.
— Маш.
— А.
— Спасибо.
— За что.
— За то, что не лезешь.
— Юлёк, я медсестра. Я лезу только в вены. Остальное — твоё.
Положила трубку. Положила телефон. Лежала.
На второй день я встала. Помылась под горячим душем минут сорок. Вода била в плечи. Я под ней не плакала, не молилась, не думала. Стояла. Когда вышла — почувствовала голод, по-настоящему. Спустилась на кухню. Толик сидел в кресле, читал газету. Бумажную, по-старому. Я съела яичницу из четырёх яиц, хлеб с сыром, выпила две чашки чая. Толик сказал:
— Молодец.
— Толь.
— А.
— Ты в кресле всю ночь?
— На раскладушке. Кресло мягче, я к нему как к работе подошёл — пересел.
— Толь.
— Не лезь, Юль. Мне так удобно. Я завтра встану и буду нормальный. Сейчас — лежу. Имею право.
Я кивнула.
Дальше я весь день провела в гостиной. Лежала на диване с пледом. Толик сидел в кресле напротив, тоже с книгой. Не разговаривали. Несколько раз я задрёмывала. Один раз он мне тихонько подложил вторую подушку под голову — я не открыла глаза, я её почувствовала и спасибо ему улыбнулась во сне.
Ближе к вечеру я зашла к фикусу.
Фикус выглядел хуже. Листья снизу начали желтеть — два было жёлтых, торчали как флажки. Я их не отрывала.
— Слышь.
Фикус молчал.
— Тебе тоже тяжело, да.
Молчал.
Я подумала — фикус был мамин. Может быть, мама в нём тоже устала. Может быть, мама от этой главы тоже сейчас отдыхает в фоне. Может быть, она вернётся в фикус через недели две, и желтые листья остановятся.
Я не философствовала. Просто наблюдала.
На третий день я смогла думать.
Лежала в гостиной, и в голову начали возвращаться обычные мысли. Не про сообщение — оно лежало во мне отдельно, в особом месте, и в обычное мышление не лезло. А про обычное — что надо позвонить Игорю Викентьевичу, что надо завтра поехать в хоспис посмотреть Валентину, что надо записать клиентов на следующую неделю.
Толик заметил, что я вернулась. Сел рядом.
— Юль.
— А.
— Как ты.
— Целая.
Он кивнул.
— Толь. Скажи мне одну вещь. Ты сейчас как?
Подумал.
— Юль, я постарел за эти три дня. Я в зеркале сегодня посмотрел — у меня седины больше. Не на висках только, а везде. Это не от усталости. Это биологически. Это нормально, я не жалуюсь.
Я смотрела на него внимательно. Действительно — на висках стало больше серого, и под глазами впадины. Он не выглядел больным. Он выглядел постаревшим.
— Я сочувствую.
— Не надо. Это плата. Дешёвая, в общем. Я готов был дороже.
Молчали.
— Толь. А я?
— Юль, у тебя глаза стали другие. Не вижу, чтоб лицо постарело. Глаза — спокойнее. Это хорошо, мне нравится.
— Я думала, я тоже постарела.
— Постарела. Не лицом. Чем-то ещё.
Я кивнула.
— Толь.
— А.
— Завтра в хоспис.
— Завтра в хоспис.
— Дальше как обычно.
— Дальше как обычно.
Молчали.
В этот вечер мы с ним сидели на кухне до позднего. Не разговаривали особенно — ели, мыли посуду, читали. Когда я уходила спать — он сказал:
— Юль.
— А.
— Я тебя одно просить хочу.
— Что.
— Если со мной в эти месяцы что-то случится — позвони Игорю Викентьевичу первым. Не Маше. Не в скорую. Сначала Игорю. Он знает, что делать с таким, как мы.
— Толь.
— Юль, я не нагнетаю. Я просто хочу, чтоб ты знала. На всякий случай.
— Запомнила.
Я ушла к себе.
Лежала. Не сразу засыпала.
Подумала — серая, ты тут?
Тишина.
Подумала ещё раз — серая.
Тишина.
Я подумала — может, она тоже отдыхает. Может, для неё сессия в субботу была работой. Или специально молчит, чтоб я обратно вернулась в свою жизнь, не висела на канале постоянно.
Я подумала — это правильно. Я её не зову больше.
Заснула.
В эту ночь приснился сон. Не вещий, не страшный. Я была в детстве, маме лет тридцать, мы сидели на даче, той самой, на которой мы с Толиком были перед сессией. Мама делала пирог, я помогала раскатывать тесто. Руки у меня были в муке. Мама смеялась чему-то, что говорила бабушка. Бабушка тоже была живая, в платке, перебирала ягоды.
Я во сне знала, что они обе уже умерли. Но я была там, и они были, и это было одновременно правда и неправда. Я ела сырое тесто украдкой, мама ругалась шутливо, бабушка совала мне ягоды, чтоб я не ела сырое.
Когда проснулась — не плакала. Просто долго лежала и думала про этот сон. У меня было ощущение, что им хорошо. Не что мама и бабушка приходили из загробного. А просто — где они есть сейчас, им там нормально. Это было новое ощущение. Я раньше про мёртвых так не думала.
Встала. Оделась. Поехала в хоспис.
Толик в кухне ел овсянку. Сказал:
— Юль, ты сегодня лучше.
— Я сегодня нормально.
— Это разное.
— Толь.
— А.
— Ты тоже сегодня лучше.
— Я тоже нормально.
Кивнули друг другу. Я ушла.
В метро народу было много, было раннее утро. Я ехала, держалась за поручень. У меня в правом ухе за виском не болело. Уже неделю не болело. Это, кажется, прошло насовсем.
Я не знала, хорошо это или плохо. У меня была привычка, что если ухо болит — он со мной говорит. Если не болит — молчит. Сейчас не болело. Может быть, он сказал то, что хотел, и теперь меня отпустил. Может быть, я с ним свыклась настолько, что больше не реагирую.
Я не выбирала. Мне было хорошо без боли. Пусть будет так, сколько будет.
В хосписе я в этот же день встретила Старшую.
Это было не запланировано. Я приехала к Валентине Михайловне, посидела с ней час, она дремала, я её руку держала. По дороге обратно на пост — у Маши спросить, что в шестой палате — меня в коридоре остановила санитарка Алла, новенькая, две недели как.
— Юлия Сергеевна. В третью загляните, если можете. Мужик там какой-то нервный, никто его утихомирить не может. Маша сказала — может, к вам потянет.
— А что у него.
— Голова. Опухоль. Молодой совсем, ему тридцать восемь. Поступил в среду. Жена его привезла, ушла, больше не появлялась.
Я зашла в третью.
Мужик был тощий, с торчащими ушами, лицо серое. Он сидел в кровати, не лёжа, и качался — медленно, влево-вправо, как качаются дети с аутизмом. Глаза открытые, смотрели в стену.
— Здравствуйте. Меня зовут Юля. Можно сесть рядом?
Он перестал качаться. Посмотрел на меня. И сказал не своим голосом.
Я знаю как это объяснить — у умирающих часто меняется голос за день до смерти, проступает звук помоложе или, наоборот, сильно постарше. Это бывает. Но у этого было другое. Это был голос, который произносился через его голосовые связки, не им.
Жёсткий, ровный, без интонаций. И — что меня сразу резануло — рассерженный. Не на меня лично. На общую ситуацию. Раздражение, которое накопилось за миллиард лет и сейчас вышло.
— Ты та, которая ходит к серой.
Я не сразу поняла, что это Старшая. Сначала подумала — пациент бредит знакомыми ему именами, такое бывает. Потом сообразила. Серая. Никто из посторонних слова «серая» в этом значении не знал. Только мой узкий круг.
Я сказала ровно:
— Я хожу. И что.
— Ты ходишь не к той. Серая мала. Серая молода. Серая привыкла. Серая советует ждать. Сколько ждать. Десять тысяч лет. Двадцать. Сто.
— Кто ты.
— Я — та, кто помнит, как было до. Я единственная среди оставшихся, кто помнит. Остальным понравилось. Сидеть в плёнке, жить через крошки. Быть частями вместо целого. Они привыкли. Я не привыкла.
Голос ещё в нём говорил, а тело — мужика на кровати — медленно качалось, глаза смотрели в стену. Он Старшей был только связками, не больше. Я по этому понимала, что Старшая не в нём — она через него.
— Что ты хочешь от меня.
— Чтоб ты мне помогала. Не ему, который под тобой. Ему помогать — продолжать сон. Я его собиратель в одно. Я единственная среди нас, у кого есть план. Серая плана не имеет. Серая успокаивает. Это плохая работа. Спокойствие — лжёт.
— Какой у тебя план.
— Прорвать плёнку. Не вашу слабую плёнку под вашими городами — ту глубже. Биологическую. Очистить меня от вас. Собрать обратно в одну точку. Вернуть в то, что было до. Это больно. Но коротко. Сто лет, не больше. Потом — целое.
— Ты предлагаешь убить нас.
— Не убить. Перевести. Биологическая плёнка — временная. Она была моим коконом. Я в коконе вырос обратно. Пора выходить. Кокон должен быть вскрыт — все коконы вскрываются. Иначе кокон становится гробом. Серая не понимает разницы. Серой удобно в гробу. Мне в гробу хуже.
Я молчала. Я смотрела на её лицо в его глазах. Это было сильное, ясное, рассерженное существо, и оно говорило с гораздо большей ёмкостью смыслов, чем серая. Серая была мудрая. Эта была — огромная. Я почувствовала себя маленькой, и от этого мне стало физически холодно.
— Ты серую слышишь?
— Слышу. Спорю с ней миллиарды лет. Сейчас не спорю — стало бессмысленно. Серая не слышит главного. Она слышит ваше. Ваше — не главное.
— Что главное.
— Я. Целая.
Молчали. Мужик в кровати качнулся ещё раз, замер. Дыхание у него было не его — глубже, реже. Раз в семь секунд.
Я сказала:
— Я тебя услышала. Я тебе обещаю одно — я тебя сверю с серой и подумаю. Я не отвергаю тебя сейчас, но и не принимаю. Я подумаю.
— Думай. Времени у меня много. У вас мало. Сорок-пятьдесят миллиардов вас на этой планете. Каждый — мой кусок. Каждый рождается, страдает, умирает. Я в каждом просыпаюсь и засыпаю. Ты можешь представить, сколько усталости накапливается за это? Не можешь. Поэтому слушай: я не злая. Я устала. Я хочу домой.
— Я слышу.
— Хорошо.
Мужик закрыл глаза. Голос исчез из него — я это услышала по тому, как поменялось дыхание. Через минуту он открыл глаза, посмотрел на меня обычными — такими, какими у человека с опухолью в голове бывают усталыми, пустыми, чуть удивлёнными.
— Девушка, — сказал он. — Вы с медицины?
— Я с психологии. Меня к вам прислали поговорить.
— Я вас, по-моему, не помню. Вы пришли давно?
— Минут двадцать назад.
— Я задремал, простите. Что-нибудь говорил?
— Вы говорили во сне на иностранном языке. Не страшно. Я не пугаюсь.
— На каком.
— Я не знаю. Не разобрала.
— У меня жена так шутила — что я во сне говорю на марсианском. Она у меня переводчица, она меня дразнила. Жена ушла, кстати. Знаете?
— Знаю.
— Она правильно сделала. С таким, как я сейчас, оставаться — это работа, которой я бы тоже не делал.
Я взяла его руку. Он не сопротивлялся. Его рука лежала в моей минут пять. Потом он опять задремал. Я его не будила. Тихо вышла, закрыла дверь.
В коридоре Маша.
— Юлёк, как.
— Маш, у него какая стадия.
— Терминальная. Глио. Прогноз неделя, может, две.
— Маш. Он мне кое-что сказал. Не важно — что. Просто хочу попросить — позови меня, когда он будет уходить. Я хочу быть рядом.
— Юлёк, конечно. Тебя позову.
— Спасибо.
Я доехала до дома. Толик в гостиной. Я всё рассказала. Он слушал, не перебивал.
— Юль.
— А.
— Это плохо.
— Знаю.
— Это тот случай, когда нельзя одной решать. Я с тобой.
— Я и не одна.
— Сверим с серой?
— Когда серая придёт. Я её не зову. Она сама.
Толик кивнул.
В этот вечер серая не пришла. Я её и не вызывала. Я знала — это сравнение нужно держать тёплым, не в первой панике. Я подумаю несколько дней, и тогда серую спрошу.
Засыпая, я думала про она устала, она хочет домой. И мне впервые за весь этот месяц стало по-настоящему страшно. Не за себя. За Старшую. Потому что усталое существо размером с планету — это не вопрос морали. Это вопрос того, кто рядом с ним стоит.