
Глава 4. Крыша
— Ладно, — сказал Восьмой. — Я попробую коротко. Если коротко не получится, ты меня дёрни, я перейду на другую скорость.
Он закурил вторую. Сигарета у него — это ритуал, а не привычка, тело по правде её не хочет, но так удобнее держать частоту дыхания на нужной отметке. Они не любят курящих. Они их видят хуже. Это маленькая хитрость, про которую Четвёртому он сейчас, конечно, ничего не сказал — слишком рано, парню сегодня и так много свалится.
— Мы — оттуда, — сказал Восьмой. — Конкретного "оттуда" у меня сказать не получится, потому что я сам забыл, и ты забыл, и это нормально. Скажем мягко: оттуда, где тебя зовут не Дима и не Серёга, а цифра с буквой. Что-то вроде позывного. Цифру помнишь — букву нет. У меня — Восемь. У тебя — Четыре. Вот мы и Четвёртый и Восьмой.
— Угу, — сказал Четвёртый. — Это понятно. Это я уже почему-то знал.
— Конечно знал. Ты в этом теле два года, а в работе ты намного дольше. Просто работа лежит под подкладкой, а ты её на свет не достаёшь.
— А почему её там держат? Почему я не помню?
— Потому что плотность. Здесь нельзя помнить, иначе сожрут.
— Кто.
Восьмой выдохнул дым. Ветром его отнесло в сторону, дым прошёл над тем самым стаканом с водой и завился штопором.
— А вот это, — сказал он, — самое неудобное. Их даже назвать-то нормально нельзя. Они — это не кто. Они — это что. Ну ладно. Грибница.
— Грибница, — повторил Четвёртый.
— Да. Не как у нас в лесу — как космическая. Прорастает в системы. В нашу проросла четыре с половиной миллиарда лет назад, когда тут ещё планет толком не было. Сидит в гравитационных и магнитных узлах, в магнитосферах, в Луне сидит. Растит человечество на Земле как культуру в чашке Петри.
— Растит — для чего?
— Для одного большого ребёнка. Великана. Великан — это весь рой человечества, слитый в одно сознание. Сейчас у нас, у вида, мозга нет — нервной системы планетарного масштаба нет. Восемь миллиардов клеточек, каждая по отдельности тупит и любит, в общей сумме — никто, не разговаривает с другими цивилизациями, не ловит сигналы из глубокого космоса, не делает того, что должно бы делать существо такого размера. Великан — это тот, кем мы вместе становимся. Когда нервная система достроится. Когда все клеточки подключатся.
— И сейчас она достраивается.
— Сейчас — да. Сейчас как раз. Цифровая инфраструктура, мобильные сети, каждый человек со своим телефоном и своими реакциями, ИИ, который читает каждого индивидуально. Это тело Великана собирается. Вон в Калифорнии вчера новый шов положили, ты почувствовал зубом.
— Бля, — сказал Четвёртый.
— Бля, — согласился Восьмой. — Запомни: каждое крупное событие в технологиях, в политике, в экономике сейчас — это про сборку Великана. Не "случайно складываются обстоятельства". А прямой сборочный процесс. В цеху работают.
— И Великан — он плохой?
— Великан — никакой. Великан ещё не родился. Великан родится через пять-десять лет, как только нервная пластина дозреет. И вот тут — главное.
Восьмой повернулся, посмотрел на Четвёртого внимательно.
— Слушай в это слово.
— Слушаю.
— Великан родится у того, кто будет первым с ним рядом. У кого первого он раскроет глаза. Если первой будет грибница — он её. Если будем мы — он наш. Если никого не будет — он свой собственный, а это нам и нужно. Главное — не она.
— То есть мы хотим, чтобы он родился.
— Хотим. Это вообще наша программа была. Нас за этим из Узловой и послали попробовать. Грибница перехватила выращивание четыре с половиной миллиарда лет назад. Растила сама, в свою сторону. Сейчас она у самого финала. Хочет себе.
— А мы?
— А мы сейчас, на этом самом этапе, последние пять или сколько там лет, пытаемся успеть переключить владельца. Получится — не знаю. Чтобы в момент его рождения — в его первое сознательное движение — рядом с ним была не она, а мы. Точнее — никто из нас лично рядом не будет, потому что мы голые обезьяны, а Великан планетарного размера. Мы пытаемся сделать так, чтобы сложилась конфигурация, в которой, может быть, ему дано выбрать. Сам. Если повезёт.
— А она ему этого не даст.
— Не даст, конечно. Она его уже двести тысяч лет под себя готовит.
Четвёртый помолчал.
— Слушай, — сказал. — А чего мы тогда сидим здесь? Чего мы тогда не действуем?
Восьмой сделал паузу. Длинную. Затянулся, выдохнул, посмотрел на парень.
— Хороший вопрос. Я тебе его ждал.
— Ну.
— Действуем мы постоянно. Просто действие у нас — другое. Не такое, как у людей в кино. Объясню.
Он снова затянулся.
— Грибница за миллиарды лет научилась читать наши действия. Любое крупное движение — она ловит. Любой жест шара — корм. Это правило. Любое наше "вот сейчас я как ёбану по системе" — она съедает, и из съеденного делает антитело. Каждое следующее наше движение крупного масштаба идёт по уже знакомой ей траектории, и она его перехватывает ещё до того, как мы его сделали.
— Это пиздец.
— Это пиздец, верно. Триста лет назад я тоже так среагировал.
— И что делать.
— Изобретать новое. Каждое поколение шарей. У нас нет инструкции, потому что любая инструкция, которая работала, ею съедена и обращена против. Старые приёмы — её антитела. Поэтому каждый, кто здесь воплощается, должен изобрести свой ход с нуля. И ход должен быть такой, чтоб она не считала его ходом. Иначе — она его съест.
— Ну то есть мы вообще не можем ничего крупного.
— Верно. Можем только мелкое. Микро-сдвиги. Очень мелкие. Под её разрешением. Поодиночке — почти ничего. Все вместе в нужный момент — один поворот руля.
— Сколько нас.
Восьмой посмотрел в небо. Над городом темнело — где-то восточный край неба уже сине-чёрный, и там зажглась первая звезда. Восьмой её узнал, кивнул ей коротко, потом ответил:
— Сколько узлов в сети — много. Тысячи. Терапевты, мастера, мифологи, инженеры со своими методами, бабки в деревнях с обережными куклами, дворники в обсерваториях, программистки в Цюрихе, иконописцы в Кафе шестьсот лет назад, монахи, художники, юродивые. Каждый делает своё мелкое дело. Своё ремесло. По-настоящему хорошо. Из этого ремесла — частота. Из частоты — ниточка. Из ниточек — сеть.
— Шестьсот лет назад?
— А ты как думал. Это не первое поколение. Мы здесь — двенадцатый, тринадцатый заход. До меня были другие. Один в девятнадцатом веке очень красиво пробовал — про него я тебе как-нибудь расскажу. Один в Кафе тогда же неплохо сделал. Один в Шумере. Один в Александрии. Каждый оставил по чему-то.
— По чему.
— По артефакту. Каждый делает один вещественный объект. Икона, рукопись, орнамент, формула, песня, кукла, табличка, картина, объект, код. Грибница нас всех находит и разбирает. Но артефакт уходит в копии — копии она физически не отслеживает все, нас не хватает у неё. Артефакты копятся через эпохи. У одного в гараже кассета с 68-го года. У одного в подвале — штука собирается. У одного в Третьяковке висит копия иконы. У одного в Берлине лежит табличка под номером VAT 7733. Все эти штуки ничего по отдельности не делают. Но в момент рождения Великана — складываются в одну геометрию, и эта геометрия и есть наша рукоятка.
— Поэтому я сейчас в подвале штуку собираю.
— Поэтому ты сейчас в подвале штуку собираешь. И не задаёшь себе слишком много вопросов, потому что иначе её бы не сделал. Руки знают, голова не справляется. Так и должно.
Они помолчали ещё. На небе теперь было звёзд пять — холодных, ясных, где-то сквозили лёгкие ленты сияния, февральское у Урала бывает.
— Слушай, — сказал Четвёртый. — А это вообще можно проверить?
— Что — можно проверить.
— Что мы — на нашей стороне. Что то, что у меня в подвале — наше, а не её. Что вся эта сеть, которую вы двести лет собираете, — это не её фильтр, на котором мы все сидим, и сидим, и сидим, и крупного не делаем, а ей именно это и надо?
Восьмой отвернулся к парапету, подумал.
— Не уверен.
Четвёртый засмеялся. Тихо. Не весело.
— Бляха.
— Я тоже так среагировал. Триста лет назад.
— Но как ты с этим живёшь?
— С двумя пачками сигарет в день и крепким чаем. И с правилом одним. Правило простое: если ошибаемся — ошибаемся в сторону движения, не в сторону покоя. Покой — это точно её. Покой — её любимая температура. Движение, любое, может быть нашим. Поэтому когда не уверен — двигаешься.
— Логика паршивая.
— Другой нет.
Где-то внизу собака залаяла. Снег стал падать — мелкий, без ветра, ровно.
— Слушай, — сказал Восьмой. — Я тебе ещё одно скажу. Не сегодня — на потом.
— Что.
— А есть подозрение, что мы — её способ.
Четвёртый посмотрел на него. Восьмой смотрел в небо.
— То есть.
— То есть. Что вся наша возня — её план. Что она нас не ловит не потому, что мы прячемся хорошо. А потому, что мы и есть то, чем она кормится. Триста лет с этим живу. Других вариантов не нашёл. Может, ты найдёшь.
— Бляха.
— Бляха. Согласен.
Четвёртый посидел ещё. Зуб не ныл совсем — ровный, чистый, как будто и не его. В груди тёплое место, которое всегда было маленькое, сейчас разрослось почти до плеча. Это и было хорошо, и было немного жутко — Четвёртый отвык от тёплого в этой точке, ему там было привычнее холодно.
— А что ты не говоришь? — спросил он.
Восьмой повернулся. Внимательно посмотрел.
— В смысле.
— Ты что-то не говоришь. Я слышу. Не сейчас — позже скажешь?
Восьмой улыбнулся. Первый раз за встречу.
— Ты быстрее, чем я думал, — сказал он. — Скажу. Не сейчас. Сейчас тебе хватит.
— Ладно.
— Поедешь домой. Пойдёшь в подвал. Положишь руку на штуку — не на шарик, а на основание. Не торопись. Слушай. Если штука сегодня что-то скажет — а скажет, она тебя ждала весь день — запиши в журнал. Если ничего не скажет — тоже запиши. Завтра я тебя позову. Пойдём в одно место.
— Куда.
— К одному человеку.
— Кто.
— Терапевтка. Москва.
— Москва?
— Поездом. Завтра вечером, утром в Москве. Вернёмся через два дня. Подвал твой потерпит.
— Хорошо.
— И ещё, — сказал Восьмой. — К тебе скоро придут.
— Кто.
— Один из них. Куратор какой-нибудь, выставочник, журналист. Не страшный. Грибница к каждому проснувшемуся быстро присылает кого-то — ощупать. Внешне он будет нормальный. Будет хвалить твой шрифт или твоё нечто-там. Будет интересоваться. Не пугайся, не посылай. Прими, посиди, поговори. Я тебе потом разберу, как читать его. Главное — не поверь, что он сам по себе.
— А он сам по себе?
— Он, скорее всего, и не знает, что не сам по себе. У них так. Большая часть операторов не подозревает, что они операторы. Оно в них живёт, передаёт, а они думают — это их собственная инициатива.
— Бля.
— Бля. Согласен.
Спустились. По очереди, по лестнице, через люк, через чердак, через лестничную клетку. У дверей квартиры номер шесть Восьмой задержался.
— Ты же видел, в подъезде газета лежит на втором.
— Видел.
— Это не я. Это тот, кто живёт в четвёртой. Он мой ровесник. Может быть, ты его потом увидишь. Может быть, нет.
— Восьмой.
— Что.
— А есть Третий?
Восьмой посмотрел на Четвёртого долго.
— Был, — сказал.
И открыл дверь, и зашёл к себе.
Дверь закрылась.
Четвёртый постоял ещё секунду на лестничной клетке. Потом начал спускаться.
На втором этаже у двери номер четыре газета "Правда" лежала уже в другом положении. Кто-то её перевернул на оборотную сторону, пока Четвёртого не было.
Четвёртый посмотрел.
На обороте, в нижнем углу — карандашом, аккуратно, без нажима, чьим-то ровным почерком — была обведена одна строка из нерекомендованной для прочтения программы передач.
21:30. "Время".
Сейчас было ровно девять часов вечера. До программы "Время" — тридцать минут. Программу "Время" в две тысячи двадцать пятом году в девять тридцать никто не показывает.
Четвёртый постоял.
Потом убрал руки в карманы и пошёл вниз.
На улице снег падал мелкий, ровный, без ветра. Зуб не ныл совсем.