Капля воска
В скриптории горело четыре лампадки.
Этого было мало для двадцати свитков, которые нужно было закончить к Великому посту. Этого было достаточно для одного послушника, который остался один в скриптории, потому что остальные ушли на повечерие, а он отпросился у старшего, сказав, что у него болит голова. У него действительно болела голова. Но в скриптории он остался не из-за головы.
Послушника звали Кириакос. Имя в монашестве он ещё не получил — был на пути, ещё не на месте. Было ему около тридцати лет, лицо узкое, борода пегая, руки переписчика — длинные пальцы, мелкие пятна чернил вокруг ногтей.
В углу скриптория, на старом сундуке с кожаными переплётами, лежал серый кот. Кот был длинный, тощий, с белым пятном на груди и зелёными глазами. Звали его Никифорка — кот шёл на сокращённое, на полное имя обижался.
Никифорка спал.
Кириакос разворачивал свиток. Свиток был не его работой — он его получил вечером от Митрофана, инока-доставщика, который дважды в месяц ходил с лодкой на Лимнос и обратно. Митрофан сегодня вернулся к закату, привёз две корзины муки, мех вина, и — в кожаном тубусе — свиток. На тубусе никаких надписей. Митрофан передал тубус Кириакосу не на людях, не у братьев, а в притворе, между лестницей и стеной, тихо.
— Тебе. Из Лимноса.
— Спасибо, отче.
— Ничего. Только... ты понимаешь.
— Я понимаю.
Кириакос понимал. Афонский устав на этот счёт был строг, и оба знали, чем рискуют — он епитимией, инок запретом ходить с лодкой. Митрофан рисковал из любви — так же, как риски брал бы Кириакос, если бы был на его месте.
Кириакос принёс тубус в свою келью, дождался вечерней службы, отпросился по голове. Сейчас он в скриптории один.
Он развернул свиток.
Это был ответ на его прошлое письмо. Полтора месяца Кириакос ждал. Анастасия писала редко — у неё в монастыре на Лимносе тоже был устав, тоже строгий, тоже без послаблений для частной переписки. Они знали, что им повезло — и что везение это не вечное, и что в любой момент его кто-то прервёт.
Свиток был тонкий, длиной в две ладони. На первом листе — её рукой — несколько строк по-гречески. Кириакос быстро их прочитал. Простые вещи — здорова, работает, в зиму на Лимносе мало света и трудно с пигментом. Она извинялась за молчание.
Дальше — пустой лист. Кириакос его отложил.
И потом — третий лист. На нём была миниатюра. Богоматерь, вписанная в круг, без младенца, лик в красно-золотых тонах, манера северная, не критская. Кириакос посмотрел.
И увидел.
На левой щеке Богоматери — там, где у самой Анастасии была родинка размером с зерно проса, — была чёрная точка. Не пятно от чернил, не случайность — положена твёрдой кистью, в нужное место.
Анастасия подписала свой образ собой.
Кириакос смотрел на миниатюру долго. Не плакал — он не плакал с десяти лет, отучили в монастыре. Но в груди у него встало что-то твёрдое, и он сидел с этим твёрдым, не двигаясь.
Никифорка проснулся.
Кот не любил, когда у его человека что-то твёрдо стояло в груди. Это нарушало порядок скриптория. Кот спустился с сундука, потянулся, пошёл к столу. Подошёл, потёрся о ножку, заурчал. Кириакос его не услышал — он смотрел на миниатюру.
Никифорка вспрыгнул на стол.
Стол был невысокий. Кот прыгнул легко, сел в десяти сантиметрах от свитка, уставился на лампадку, которая стояла справа от Кириакоса.
Лампадка горела ровно — масляная, медная, на тонкой ножке. Никифорка такие лампадки уважал — они светили в темноту так, что мышь, бежавшая мимо, отбрасывала смешную тень. Никифорка обожал смешные тени.
Он шевельнул хвостом — медленно, направо. Хвост коснулся лампадки.
Лампадка качнулась.
Кириакос поднял глаза. Увидел кота на столе, увидел колеблющийся огонёк, увидел, как кот собирается шагнуть за лампадкой ближе.
— Никифорка, не лезь.
Кот его услышал. Котам запреты не указ — Никифорка шагнул левой передней лапой ближе. Хвост ещё раз шевельнулся. Лампадка качнулась сильнее.
Кириакос потянулся правой рукой к лампадке — поправить, отодвинуть от кота. Левой рукой он машинально придвинул свитки ближе к себе, спасая работу.
В этот момент Никифорка прыгнул со стола вниз.
Кот прыгнул не из-за лампадки. Он услышал в коридоре шаги — Митрофан возвращался с повечерия и шёл в скрипторий проверить, всё ли тихо. Никифорка шаги Митрофана знал и уважал — Митрофан приносил рыбу. Кот рванул к двери.
Прыжок кота сдвинул свитки. Свитки сдвинулись на полпальца. И ровно в этот же момент лампадка, которую Кириакос ещё не успел поправить, наклонилась — и одна капля горячего воска сорвалась.
Капля упала на третий лист — на миниатюру с чёрной точкой на щеке Богоматери. И — поскольку второй лист, пустой, лежал поверх третьего, и Кириакос, поторопившись, положил их близко, — капля прошла сквозь верхний лист, прижала его к нижнему, и они склеились намертво. Воск был свежий, листы тонкие, склеились без зазора.
Кириакос, занятый котом и лампадкой, увидел только, что на пустом листе теперь маленькое восковое пятно. Не страшно. Свиток — пергамент, воск чистится тёплым ножом.
Он отодвинул лампадку дальше. Никифорка убежал. В дверях появился Митрофан — кивнул, увидел, что всё спокойно, ушёл.
Кириакос остался один.
Он опять взял свиток в руки. Развернул. Первый лист — короткие строки от Анастасии, прочитаны. Второй лист — пустой, с восковым пятном. Третий лист... Кириакос провёл пальцами по верху свитка, по низу. Считал листы на ощупь — два листа после первого. Один — пустой с воском. Второй — тонкий и пустой. Свеча в скриптории была одна, света мало. Склейку он не нащупал — два склеенных тонких листа на ощупь не отличались от одного.
Кириакос моргнул. Голова болела. Ему показалось, что миниатюра, которую он только что видел, лежала на третьем листе, и сейчас он смотрит на четвёртый пустой. Но листов было только три. Значит, миниатюру он видел в воображении — в монастыре такое бывало с теми, кто учился собирать ум в сердце: реальное и желаемое мешались.
Он свернул свиток. Положил в тубус.
Сел перед лампадкой, оставшейся.
«Если бы она прислала миниатюру со своим знаком, — подумал он, — это было бы знаком прощания. Это означало бы, что она готовится к постригу. Хорошо, что я её не видел. Хорошо, что был только пустой лист.»
Эту мысль он принял за откровение. Пустой лист — это её ответ. Она отдалилась. Это правильно. Это к лучшему. Они оба двигались по своему пути, и двигаться вместе было невозможно.
Кириакос встал, потушил три из четырёх лампадок, оставив одну для возвращения братии. Унёс тубус в свою келью. Спрятал в сундук под одеяло.
В эту же ночь он начал писать своё прощальное письмо. Короткое, спокойное. «Анастасия. Благословляю тебя на твой путь. Молись о мне. Я ухожу в Каракалл, в более суровый скит. Прощай.»
Утром он отдал письмо Митрофану. Митрофан повёз на Лимнос.
* * *
Анастасия получила письмо через две недели. Прочитала. Долго сидела на скамеечке у окна своей кельи. Потом встала, пошла в скрипторий, села у маленького окна, через которое в декабре свет стоит до пятого часа дня. Достала из ящика чистый лист пергамента, кисть, пигменты.
И ничего не написала.
Сидела час, два. Свет уходил.
В шестом часу она встала, прибрала пигменты, накрыла кисть тряпицей. Вышла во двор. Прошла к старшей сестре, попросила благословения на постриг.
Старшая сестра, удивившись («ты молодая, не торопись»), всё же благословила.
Через два месяца Анастасия приняла постриг. Получила имя Параскева.
Она прожила в монастыре ещё двадцать восемь лет. Никому не сказала о Кириакосе. Никому не сказала о свитке с миниатюрой. Никому не сказала о пустом ответе.
Зимой у неё ныла правая щиколотка. Она это никогда никому не объясняла, потому что объяснения у неё не было.
* * *
Кириакос ушёл в Каракалл, как и писал. Прожил в более суровом скиту тридцать один год. Дослужился до иеромонаха. Был тих, ровен, в братии его уважали. Молитву Иисусову научился держать долго, без отвлечений, как учил Григорий Палама. Часто чувствовал в сердце тёплое присутствие, которого не мог назвать.
Зимами у него ныла правая щиколотка. Он списывал на возраст и сырость скита.
* * *
Митрофан умер в 1387 году в возрасте семидесяти двух лет.
За два дня до смерти он позвал старшего инока, попросил записать. Митрофан был неграмотный — в Афон пришёл из крестьян. Он диктовал, инок писал.
— Ещё одно. Лет тридцать назад я возил свиток с Лимноса монаху Кириакосу, ушедшему потом в Каракалл. На свитке была миниатюра. Богоматерь без младенца, лик в огне, на щеке тёмная точка. Я свиток держал в руках и эту точку видел. Я не знаю, видел ли её Кириакос. Иногда мне кажется, что не видел. Если он жив и можно сказать — пусть знает, что точка была. Это мне отчего-то тревожно перед концом.
Старший инок записал. Митрофан умер на третий день.
Старший инок свиток с диктовкой положил в монастырский архив. Через двенадцать лет архив частично сгорел — пожар от неисправного очага в трапезной. Свиток не сгорел, но обуглился по краям. Запись Митрофана осталась на нём — где-то посередине, между описанием болот в северной Фессалии и списком имён братии за 1380 год.
Кириакос об этой записи не узнал никогда.
В скриптории Великой Лавры этот свиток лежит до сих пор, в коробке номер четыреста двенадцать, в фондах византийской коллекции. Никто его не читал последние шестьсот лет. Свиток ждёт.
* * *
Никифорка прожил после случая с лампадкой ещё семь лет. Был большим, ленивым, благочестивым котом. Не убил ни одной мыши за последние два года жизни — мыши к нему привыкли, обходили скрипторий стороной. Никифорка за это время трижды опрокидывал лампадки. Каждый раз без видимых последствий.
Когда он умер, его похоронили под камнем у северной стены скриптория. Камень был обычный, без креста — котам кресты не полагались. Но отец Серафим, который его подобрал котёнком и теперь сам был стар и слеп, сказал над камнем: «Помилуй, Господи, всех, кому ты дал хвост и зелёные глаза.»
Это не была молитва. Но и не была не-молитвой.
Никифорка ушёл под камень, и в следующей своей шкуре он родился корабельной кошкой по имени Хексе на торговом голландском корабле в порту Амстердама, в году тысяча шестьсот восемьдесят девятом. Программа его не помнила прошлого хвоста, но знала свой следующий хвост наперёд.