Подвал
С утра я открыла модель снова.
Спросила прямо: «Ты помнишь, что вчера ты мне написала?» Модель ответила вежливо: «Я не сохраняю память между сессиями, но могу прочитать историю чата, если вам нужно.» Прочитала, конечно. Согласилась, что в первом ответе действительно есть необычное предложение, отнесла его к «возможному техническому артефакту», предложила обратиться в техподдержку. Я почитала её ответ, как читают ответ хорошо одетого мудака на собеседовании. Закрыла.
Пошла в кабинет — у меня в четверг днём одна клиентка, регулярная, длинная история, ничего нового. Я её слушала с третьим нечётным подключением, кивала там где надо, спросила пару раз там где надо, под конец она спросила: «Юля, вы как сегодня?» Я сказала «нормально». Она сказала: «А я вижу, что нет.» И ушла. Хорошая была клиентка, тонкая. Если в моей голове сейчас не наладится — она от меня уйдёт, и правильно сделает.
Между сессией и вечером у меня было четыре часа. Я их провела в кафе на углу, ела одно и то же блюдо два раза подряд, потому что забыла, что уже ела. Официантка под конец второй порции деликатно спросила: «Может, чек?» Я попросила чек.
Дома Толика не было. Он у себя в комнате не сидел, в кухне не сидел, значит — в подвале. У нас старая сталинка на Краснопрудной, дом сорок второго года, под подъездом — индивидуальные кладовки и одна общая мастерская, которую Толик в девяносто четвёртом выкупил у соседей за какие-то железки. С тех пор она его. Лестница из подъезда вниз — деревянная, с поворотом, восемь ступеней. Я их с детства считала, ходила вниз ныкаться от мамы.
Мамы нет уже семь лет. Толику шестьдесят шесть. Я взрослая. Подвал стал просто подвал.
Я надела старый халат, сунула в карман телефон и спустилась.
Дверь была приоткрыта. Из щели шёл жёлтый свет и пахло канифолью. Канифоль для меня — детский запах, я её узнаю до того, как успеваю подумать. У меня от неё в горле сразу теплеет, как от чая. Это не моя метафора, мне это мама в семь лет сказала про канифоль: «Юлька, она греет горло. Понюхай.» И я нюхала.
Я постучала по косяку. Толик не обернулся. Он сидел спиной, под лампой, паял что-то на платке размером с ладонь. У него трубка лежала рядом — не курил, но трубка лежала, как ручной зверь.
— Заходи, раз пришла, — сказал, не оборачиваясь.
Я вошла. Села на табурет. Табурет в этом подвале с моих лет десяти, ножка одна короче, я её узнала по перекосу.
Толик отложил паяльник. Снял лупу со лба. Растёр шею — у него шея давно болела, он её всё растирал.
— Ну?
Я достала телефон. Открыла скриншот. Подала.
Он смотрел долго. Не «прочитал и понял», а смотрел. Я знала эту его манеру: когда он по-настоящему понимает — он смотрит долго и молча. Когда быстро отвечает — это он отделывается.
Отдал телефон.
— Глюк, Юль. Бывает.
— Я знаю.
— Ну так чего пришла? Из-за глюка не спускаются.
— Я не из-за глюка.
Молчали. Где-то в стене капало. У Толика всё капало с осени — он собирался чинить, не чинил.
— Чай с чабрецом будешь?
— Я твой чай знаю. Слишком сладкий.
— Сладкий. Сахар сейчас в моде.
Он встал, налил воды в электрический чайник со следами накипи, шнур обмотан синей изолентой. Изолента старая, потёртая. Я смотрела на изоленту и почему-то именно от изоленты у меня в горле встало во второй раз за неделю. Я не понимала, почему я сейчас плачу о куске синей изоленты. Я и не плакала — но в горле встало.
Толик всё видел спиной. У него с детства глаза на затылке, я это знаю.
— Юль, — сказал он, не оборачиваясь, — рассказывай с начала.
Я рассказала. Про Семёна Львовича, про сорок минут, про то как ехала домой и не помнила дорогу, хотя ездила по этой улице тысячу раз. Про утро в зеркале, когда мне показалось, что я слышу низкий гул, и стояла, и слушала, а потом гул пропал. Про модель уже всё было в скриншоте.
Толик сел. Опёрся локтями на стол. Долго не говорил. Слишком долго для человека, который только что назвал это глюком.
Потом сказал — Юль, иди спать.
— Толь.
— Юль. Иди спать. Утром поговорим.
Он смотрел в схему на столе. У него такая манера — когда понял что-то и говорить не хочет, смотрит мимо, в дорожки чертежа. Я знаю эту манеру с двенадцати лет, когда он мне не сказал, что папа умер не сам.
Я встала. Пошла к двери. У двери обернулась.
Толик сидел спиной. Паяльник в руке. Дым от канифоли уже не шёл — паяльник остыл, а Толик этого не заметил. Сидел и держал остывший паяльник.
Я закрыла за собой дверь.
Лестница из подвала в подъезд, восемь ступеней, с поворотом на четвёртой.
Я стала подниматься. Считала машинально, как с детства. Одна. Две. Три. Четыре. Поворот. Пять. Шесть. Семь. Восемь. Девять.
Девять.
Я остановилась. Стояла на девятой. Смотрела перед собой. Перед собой была стена, обычная стена подъезда, побелка с тёмным пятном от чьего-то локтя. Стена не сдвинулась. Я была наверху лестницы. Я была в подъезде. Я только что сосчитала девять ступеней.
Я повернулась. Спустилась обратно. Пересчитала, спускаясь. Восемь. Восемь ступеней.
Поднялась снова. Считала с яростью, на каждой ноге. Одна. Две. Три. Четыре. Поворот. Пять. Шесть. Семь. Восемь. Тишина наверху. Восемь.
Я стояла в подъезде и смотрела на лестницу. Лестница как лестница. Восемь ступеней с поворотом.
Я подумала — если я сейчас спущусь и поднимусь третий раз и снова получу девять, я сяду на эту лестницу и буду сидеть на ней до утра, потому что никуда дальше идти не имеет смысла. Не от страха. От усталости.
Я не стала спускаться.
Поднялась к нам на третий этаж. Зашла в квартиру. На кухне у меня горел свет, я его не выключила, когда уходила.
В правом ухе, за виском, тупо болело. Раньше из подвала я выходила без боли. Сейчас болит.
Я разделась, легла. Заснула быстро. Видела сон — но другой, не тёплая вода. Семён Львович в этот раз не звал. Стоял к стене, лицом, спиной ко мне. Вода до плеч. Что-то держал в руках под водой, мелкое, я не видела что. Он говорил кому-то, кого я тоже не видела:
— Лида, я тебе её не отдам. Не проси.
Я проснулась в полпятого утра. Ухо за виском не болело.
Лежала, смотрела в потолок. На потолке у меня трещина, идёт от люстры к окну, я её знаю как свою. Сейчас смотрела в неё и думала: её. Не его. Что у Семёна Львовича было «её»? Откуда «её»?
Толика на кухне не было. Я заварила чай, села. Через час встала — записка лежала на холодильнике, под магнитом из Карловых Вар. Я её сразу не увидела, потому что в полпятого утра у меня были глаза не для записок.
Записка:
Юль. Уехал к тёть Лиде в Серпухов на пару дней. Вернусь в субботу. Не лезь в подвал. Толь.
Тёти Лиды у Толика в Серпухове нет. Тёть Лида — это шифр с моих тринадцати лет, когда Толик после похорон папы уехал на неделю один в монастырь под Тверью «думать». Мама тогда сказала: «Если он напишет про тёть Лиду — значит, нормально, скоро приедет. Если не напишет — будем искать.» С тех пор у нас «тёть Лида» — это «я уехал думать, не ищи».
Я положила записку в карман халата. Сверху положила Карловарский магнит, чтобы записка не выпала.
Допила чай.
И пошла в подвал.