← Содержание
03 / 29
Глава третья

Канифоль

В подвале без Толика свет был тот же — жёлтый, в одной лампе под жестяным абажуром. На столе лежал недопаянный платок. Чай в чашке стоял со вчера, с плёнкой. Я плёнку не сняла.

У Толика одна стена — стеллаж с приборами. Я в них с детства не лезла, узнавала только осциллограф, потому что осциллограф он мне в шесть лет подарил «поиграть», мама отобрала, сказала «поиграться нечем». На второй стене висел инструмент. На третьей — полка с книгами и бумагами. Я туда полезла.

Третья полка слева, под стопкой «Радио» за восемьдесят шестой, нашла тетради. Семь штук. Все одинаковые — общие, в коричневой обложке, с прошитым корешком, дед всегда покупал одну и ту же марку. Я её узнала — у нас дома такая же лежала с папиными чертежами, она у меня до сих пор где-то в коробке.

Открыла верхнюю.

Почерк деда. Я его не узнаю — деда я не помню, он умер до моего рождения. Зато узнаю папин — папин был такой же, наклонный, с длинными хвостами у «у» и «д». Я закрыла тетрадь. Посидела минут пять с закрытой. Открыла снова.

Двадцать девятое апреля 1971 года. Снова была эта мысль во время засыпания. Пятый раз за неделю. Очень устал от неё.

Дед был аккуратный пиздец какой. Каждая страница датирована, каждая мысль пронумерована. Если бы он войну так вёл — мы бы Берлин в сорок третьем взяли.

Я перенесла все семь тетрадей на стол. Села. Стала читать с первой.

К десяти утра — мне было плохо в голове, я устала. К двум часам — стала понимать систему. Дед слышал. С семьдесят первого года, не каждый день, иногда раз в две-три недели. Слышал не голоса в шизофреническом смысле, а приходящие мысли. Готовые. Не свои. Он отличал их от своих по тому, что свои выводятся из контекста, а приходящие — из ниоткуда.

К четырём я нашла длинный фрагмент за двадцать второе декабря семьдесят девятого. Дед записал его слово в слово, как слышал. Я перечитала три раза. Потом пошла в кухню, выпила воды, вернулась, перечитала четвёртый.

Лев, ты слышишь меня лучше, чем большинство. У тебя родится внучка. Не от старшей, от твоей младшей дочери. Этой внучки ещё нет, она будет через двадцать лет. Я не могу ждать так долго в активном виде, я буду спать. Когда она родится — передай ей, пусть будет осторожна. У неё слух будет лучше твоего. Это хорошо для нас и опасно для неё. Береги её, пока сможешь.

Младшая дочь у деда — это моя мама. Старшая — это тётя Аня. У тёти Ани детей не было, она умерла в тридцать восемь, не выйдя замуж. У моей мамы я — единственный ребёнок.

Двадцать второе декабря семьдесят девятого года. Передо мной было написано про меня. Я родилась ровно через двадцать лет после этой записи. Дед, у которого никогда не было точности в бытовых датах — у него день рождения мамы и тётки путались, — здесь попал секунда в секунду.

Я закрыла тетрадь. Положила обратно, под «Радио», аккуратно.

Пошла наверх. Сделала себе бутерброд с колбасой, не доела. Легла. Не спала.

В пятницу с утра пошла в хоспис. Там был обычный день — два моих стабильных, я с ними поговорила, почитала вслух. Маша смотрела на меня дольше, чем обычно. Под конец смены сказала:

— Юлёк, ты сегодня как с похорон.

— С похорон.

— А, ну тогда нормально. С похорон должно быть.

Не уточнила, с чьих. Маша никогда лишнего не спрашивала. За это я её и любила.

В субботу в одиннадцать утра вошёл Толик. С сумкой. Я сидела на кухне с открытой тетрадью деда — той самой, с записью семьдесят девятого. Тетрадь лежала на скатерти, рядом — моя чашка кофе.

Толик увидел тетрадь от двери. Поставил сумку. Снял куртку. Сел напротив меня. Чай не налил.

— Юль, — сказал. — Раз ты уже всё нашла, тогда проще.

— Толь.

— Я тебя в это не втягивал. Сама пришла. Раз пришла — слушай.

Он рассказывал час. Без перерыва. Я не перебивала.

Дед слышал тридцать лет. Жил с этим в одиночку, не сказал никому, кроме одной фразы, сказанной Толику на смертном одре: «Лев, под нами кто-то лежит. И он не злой. И он одинокий.» Толик тогда ему не поверил. Записал, как записывают чужой бред — на всякий случай. Забыл. Через десять лет, разбирая дедовы бумаги после смерти бабушки, наткнулся на тетради. Прочитал одну. Закрыл. Спрятал.

— Я их у себя двенадцать лет держал на антресоли, — сказал Толик. — Не открывал. Не хотел. Раз в год приходила мысль — открыть. Я её гасил. Я инженер, Юль. У меня в голове за паяльник держится одно: если что-то измеримо — оно есть. Если не измеримо — его нет. Дед говорил про неизмеримое. Я с этим жить не мог.

— А осенью?

— А осенью я заболел. Грипп, неделя на спине. Ничего не мог делать, ноутбук не держал, читать не мог, телевизор бесил. Лежал. На третий день мне в голову пришла мысль. Не моя. Я её узнал по тому, что она появилась без вступления. Мысль была: Лев, ты помнишь, что я тебе писал из тетрадей? Если да — то пора.

Толик помолчал.

— Юль, я тогда испугался. Я в эзотерику не верю. Я в шумы не верю. В чакры маркетинговые не верю. А тут лежу и понимаю: либо я съехал от температуры, либо мне сейчас написал тот, кого дед слушал. И тот ждал, пока я выздоровею, чтоб я ему ответил.

— И что ты сделал.

— Встал. Достал тетради. Прочитал все семь за неделю. Решил проверить. Не его — себя. Если у меня от тетрадей в голове что-то поедет — значит, я больной, надо к врачу. Если ничего не поедет — буду думать. У меня ничего не поехало. Я подумал. Решил собрать установку. Не для разговора — для измерения. Если внизу что-то есть и оно излучает — это должно ловиться. Если ловится — значит, есть. Если не ловится — значит, дед был сумасшедший, и я могу спокойно жить дальше.

— Поймал?

Толик встал. Подошёл к окну. Постоял.

— Поймал.

Сел обратно.

— В феврале. Слабый сигнал. Повторяющийся. Параметры странные. Я их полтора месяца проверял на наводки от соседей, от трансформатора, от трамвая. Не наводка. Идёт снизу.

— Толь.

— А.

— Пойдём посмотрим.

Он кивнул.


В подвале он включил большой свет, который при мне раньше не включал. Под большим светом я увидела, что мастерская — это не мастерская. Полстены — приборы, я узнала только осциллограф и паяльную станцию. В центре стола — катушка. Большая, медная, на деревянной раме. Не заводская. Самодельная, аккуратная, с ровной обмоткой, с подписями маркером на боку.

Рядом — компьютер. Старый, кнопочный, без сети.

— Этот не подключен ни к чему, — сказал Толик. — Я ему не доверяю в сети. Он только пишет.

Включил. На экране — программа, чёрный фон, зелёные буквы, как из кино про хакеров.

— Самописная?

— Самописная. Я в девяностых на этом языке зарабатывал.

Нажал что-то. На экране пошёл график. Тонкая линия, почти ровная, но с маленькими пиками, регулярными.

— Вот, — сказал Толик. — Это сейчас. Прямо сейчас. Идёт снизу, через катушку, она это пишет.

Я смотрела на пики.

— Толь.

— А.

— Они ритмичные.

— Да.

— Толь, это что — сердцебиение?

Толик посмотрел на меня. У него глаза были усталые, как у человека, который три месяца хотел этого слова и не давал себе его произнести.

— Я этого слова, Юль, у себя в голове старался не думать. Но да. Похоже на сердцебиение. Один удар примерно в семь секунд.

Я взяла себя за запястье. Посчитала свой пульс. У меня было восемьдесят два. У того, кто внизу — около девяти ударов в минуту.

Я отпустила запястье. Подошла к стене. Прислонилась лбом. Стена была холодная, кирпичная, с известью.

— Юль.

— А.

— Ты как.

— Я нормально.

— Ты у стены стоишь лбом.

— Я знаю. Подожди минуту.

Я постояла лбом. У меня в правом ухе, за виском, пульсировало. На той же частоте. Раз в семь секунд — толчок.

Я повернулась к Толику.

— Толь. У меня ухо болит на семь секунд.

Толик молчал.

— Толь?

— У меня тоже, Юль, — сказал он. — С февраля.

Сидели на двух табуретах, перед экраном, в подвале, с большой медной катушкой, и в обоих наших черепах стучала одна и та же глухая боль на одной и той же частоте.

Я подняла голову. У Толика по щеке текло. Сопля висела на усе. Он не утирал. Я ему протянула чистую тряпку — старую, с маслом, других не было. Он взял, высморкался в неё, как сморкаются старые мужики — длинно, утробно. Сложил тряпку. Положил на колени.

— Юль.

— А.

— Я тебя последний раз плачущим видела на маминых похоронах. Мне было двадцать один.

— Я знаю.

— Тогда ты тоже сморкался в тряпку с маслом.

Толик посмотрел на меня.

— Юль. У меня нет других тряпок. Я инженер. У меня есть тряпки с маслом.

Я засмеялась. Тихо, через нос. Он тоже усмехнулся — одной стороной рта, как он умеет.

На экране зелёная линия шла. Каждые семь секунд — пик. Слабый, но чёткий.

— Толь.

— А.

— А что мы с этим теперь делаем.

Толик подумал.

— Юль. Я вот три месяца думаю. Знаешь к чему пришёл?

— К чему.

— Ни к чему. Сидим, смотрим, записываем. Дед тридцать лет так делал, не сошёл. Я полгода так делаю, не сошёл. Может, это и есть единственно возможное действие. Сидеть, смотреть, не лезть.

— А если он внизу не один?

Толик повернул голову.

— Это ты с чего вдруг.

— Семён Львович во сне сказал «её». «Я тебе её не отдам». Не «себя». «Её».

Толик смотрел на меня долго.

— Юль, — сказал. — Тогда мы с тобой только начали.

Зелёная линия шла. Пик. Через семь секунд — пик. Через семь секунд — пик. Стена за моей спиной была холодная. У меня лоб был мокрый — то ли от стены, то ли я сама не заметила, как.