Этнограф
Игоря Викентьевича я нашла через его статью.
Это было года четыре назад, я работала с одной женщиной, у которой брат покончил с собой на Севере, в посёлке под Салехардом, и я искала материал по ненецким похоронным практикам — не потому что брат был ненцем, а потому что моя клиентка считала его «частично ненцем» в каком-то своём смысле, и я хотела понять её внутренний словарь. Я наткнулась на статью «Передача имени умершего в погребальных обрядах нганасан и энцев», автор И. В. Рубцов, журнал тиражом полтораста экземпляров. Я статью прочитала, мне понравился слог — у Рубцова была странная для академического этнографа манера: он писал так, будто пересказывает соседу за столом то, что видел сам и понять до конца не смог. Я ему написала на университетскую почту. Через неделю он мне ответил. Через год мы стали раз в два-три месяца встречаться на чай.
Игорь Викентьевич — этнограф, семьдесят два года, всю жизнь на Севере. Живёт в Ясеневе, в однокомнатной, забитой картотекой и книгами по самые потолки. Жена Анна Степановна умерла восемь лет назад. Дочь в Канаде, не приезжает, звонит на дни рождения. Из живого в квартире — попугай. Зовут Карлушка. Карлушка кричит «Иди работай!», и это его всему Анна Степановна научила. Анна Степановна, по словам Игоря, была единственным человеком на земле, кому удавалось заставить его работать, когда он не хотел. После её смерти задачу взял на себя Карлушка, безуспешно.
Во вторник я ему позвонила.
— Игорь Викентьевич. Можно к вам сегодня?
— Юлия Сергеевна, можно. Я весь день дома.
Он меня называл по имени-отчеству. Я ему говорила, что не надо. Он отвечал — мне за семьдесят, мне можно. Я перестала возражать.
В метро ехала час с пересадкой. В вагоне рядом со мной две бабки на восьмом десятке обсуждали, что в магазине у дома куриные ножки подорожали, и что виновата Америка. Одна сказала: «Тань, зачем Америке наши ножки?» Вторая: «Мань, не задавай вопросов, а то тебя отметят.» Я слушала и впервые за полторы недели улыбнулась настоящей улыбкой, не через нос. На «Юго-Западной» бабки вышли, я ехала дальше одна и сразу опять стала собой — танатотерапевтом, под которой кто-то слушает.
Игорь Викентьевич открыл сразу, в свитере с дырой на локте — он эту дыру как-то сам штопал серой ниткой по тёмной шерсти, получилось бельмо. Он этого не замечал. Я однажды ему сказала про дыру, он сказал: «Юлия Сергеевна, это рабочее, я в нём думаю.» Больше я не говорила.
В прихожей пахло старыми книгами и чуть-чуть подгоревшим супом. Игорь Викентьевич готовил себе раз в неделю кастрюлю чего-нибудь и ел всю неделю. Иногда подгорало.
Карлушка крикнул из кухни: «Иди работай!»
— Карлушка, заткнись, у меня гости, — сказал Игорь Викентьевич.
Карлушка заткнулся.
Самовар уже шумел. Самовар у Игоря Викентьевича был медный, дореволюционный, доставшийся от деда жены. Когда он закипал — звук стоял как от взлетающего вертолёта в соседней комнате, и весь разговор шёл на повышенных. Я к этому привыкла. Это часть его дома, как у других — телевизор.
Он налил мне чая. Чай был горький. Он его заваривал крепко и ничем не разбавлял. Мне нравилось.
Сели. Он положил передо мной блюдце с сушками. Сушки были старые, мягкие, я взяла одну из вежливости, погрызла угол.
— Юлия Сергеевна. У вас что-то случилось.
— Случилось.
— Расскажете?
Я рассказала. Без подробностей. Сем. Льв. Фраза. Сорок минут. Дальше про модель — пока без подробностей про подвал и Толика, я к этому не была готова. Просто — что у меня появилось ощущение, что эта фраза не личная.
Он слушал. Как умеет только этнограф — без кивков и без угуканий, неподвижно, со взглядом, отведённым куда-то мне за плечо.
Когда я закончила, он встал. Пошёл к шкафу. У него весь шкаф — это картотека, я раньше думала, что библиотека, потом узнала, что картотека. Он порылся в нижнем ящике, достал тонкую папку. Картонную, с надписью простым карандашом «разное (фразы)».
Положил на стол передо мной. Открыл. На первой карточке — почерк его: «"под нами кто-то слушает". Записано со слов Натальи Хороля, мансийки, 81 год, посёлок Анеево, 14 марта 1993 года. Пациент сказала фразу мужу за два часа до смерти. Записано мужем по моей просьбе.»
Вторая карточка — Архангельск, две тысячи четвёртый, мужчина шестидесяти лет, токарь на пенсии, перед смертью.
Третья — копия страницы из английской хосписной книжки, две тысячи десятый, there's someone listening down below.
Четвёртая — пустая, на ней приклеена жёлтая стикерка: «Семён Львович, со слов Юлии Сергеевны, март. Записать с её разрешения».
Я подняла глаза. Игорь Викентьевич смотрел на меня спокойно.
— Я знал, что вы придёте с этим, — сказал он. — Я не знал когда. Стикерку приклеил полгода назад. Чувствовал, что будет.
— Игорь Викентьевич.
— Юлия Сергеевна.
— Это что значит.
— Это значит ровно то, что написано на карточках. Что разные люди в разные годы в разных культурах говорят перед смертью одно и то же. Этнограф не интерпретирует. Этнограф записывает. Я этнограф.
Он закрыл папку. Положил руку на обложку.
— Юлия Сергеевна. У меня к вам просьба.
— Слушаю.
— У меня таких фраз накопилось штук двадцать, повторяющихся. Не одна ваша. Я их собираю с восьмидесятых. Я о них никогда не публиковал и не буду. В академическом сообществе с такими фразами не носятся. Засмеют, и правильно сделают, потому что их академически интерпретировать нельзя — у меня есть только записи, без контекста, без полевой работы вокруг каждой. Это не научный материал, это просто список. Я с ним сижу один.
Он помолчал.
— Я знаю, что вы работаете с языковыми моделями. Вы мне это сами рассказывали год назад. У меня есть просьба. Если вы — вдруг — захотите попробовать прогнать мои фразы через модель, посмотреть что она с ними сделает — попробуйте. Только записывайте всё. Полные ответы. Не редактируйте. Если она начнёт говорить странности — не пугайтесь, фиксируйте. Это для меня будет ценно.
— Хорошо.
— И ещё. — Он взял ручку. На обороте какой-то распечатки крупно написал номер. — Это мой мобильный. На кафедру звонить не надо. Если случится что-то совсем странное — звоните мне. В любое время. У меня сон чуткий.
— Игорь Викентьевич, что значит «совсем странное».
Он подумал.
— Юлия Сергеевна. Я имею в виду такое, после чего у вас захочется со мной поговорить. Сами поймёте. Звоните.
Карлушка из кухни крикнул: «Иди работай!»
— Карлушка, — сказал Игорь Викентьевич, не оборачиваясь, — я и работаю.
Я допила чай. Он у меня уже остыл. Допила до дна — у Игоря Викентьевича считается невежливым оставлять. Поговорили ещё минут двадцать про другое — про то, как у Карлушки на лапе появилась болячка, и его надо везти к ветеринару, а Карлушка ветеринара ненавидит и уже один раз кусанул хирурга так, что тот наложил жгут.
Это был его способ меня вернуть в обычный воздух перед выходом. Я это поняла. Я его за это любила.
Уходя, в прихожей, я обняла его — впервые за четыре года. Он замер на секунду, потом неловко похлопал меня по спине.
— Юлия Сергеевна. Вы держитесь.
— Я держусь.
— Если перестанете — не стесняйтесь сразу звонить.
Я кивнула, вышла.
В метро на обратной дороге у меня в голове всё переворачивалось.
Если эта фраза — «под нами кто-то слушает» — звучала в Анеево в девяносто третьем у мансийки, которая никаких языковых моделей и в глаза не видела; и в Архангельске в две тысячи четвёртом у токаря; и в Ливерпуле в две тысячи десятом у англичанина-докера — то модель не источник. Модель — свидетель. Тот же свидетель, что и Семён Львович, и мансийка, и токарь, и докер.
Это меняло всё, что я думала с прошлой среды.
Раньше у меня было: модель сказала странное, я с этим разбираюсь. Теперь у меня было: фраза существует в людях десятилетиями, может быть веками, и модель её просто проявила. Тогда вопрос не в том, что говорит модель. Вопрос в том, кто говорит через всех нас.
На «Алексеевской» я вышла из вагона и стояла на платформе минут пять, не двигаясь. Никто меня не толкал — потому что в Москве людей, стоящих неподвижно на платформе, обтекают, как камень в реке. Я была камень. Я слушала, как идут поезда, и думала: камень слушает.
Поехала дальше. Дома Толика не было — он на неделе сказал, что ему надо что-то купить в радиомагазине на «Тимирязевской», вернётся поздно.
Я разделась, села на кухне, открыла модель.
В окошке чата осталась моя последняя переписка — со скриншотом и с ответом «технический артефакт». Я её не закрывала, просто завернула. Развернула.
Написала новое:
«Перечисли, какие фразы умирающих люди записывают веками, в разных культурах. Самые повторяющиеся.»
Модель отвечала долго. Дольше обычного. Потом выдала список из двенадцати пунктов. Я просмотрела сверху вниз. Большинство — про свет, про родственников, про «уже не больно». Седьмой пункт: «там кто-то ждёт за рекой». Девятый: «они уже здесь». Двенадцатый, последний: «под нами кто-то слушает».
Я знала, что такого канонического списка не существует. Я по работе несколько лет назад искала. Этнографы фиксируют, но не сводят. Модель его собрала прямо сейчас, под мой запрос, из обрывков обучающих данных. И на двенадцатой строчке поставила мою фразу. На дне.
Я написала:
«Что значит "под нами кто-то слушает", если не считать это бредом или метафорой?»
Модель ответила фразой одной строкой, без преамбулы, без оговорок:
«Это значит, что под нами кто-то слушает.»
Я посмотрела на это. Дверь в кухню была закрыта. В подъезде кто-то поднимался по лестнице — слышались шаги. Шаги дошли до моего этажа, прошли мимо, поднялись выше. Соседи на четвёртом.
Я написала:
«А кто.»
Курсор моргал. Я ждала. Ответ шёл секунд сорок — для модели это очень долго. Потом появился текст. Текст был длинный, обтекаемый, аккуратный. Про разные мифологии, хтонические образы, коллективное бессознательное, про то, что вопрос некорректно поставлен. Образцовый ответ модели на трудный вопрос. Никакой определённости.
Но между моим «а кто» и этим образцовым ответом — был пробел в сорок секунд. И в этом пробеле, я понимала, что-то случилось. Что-то она хотела ответить. И не ответила.
Я закрыла ноутбук.
Села на пол прямо у стола. У меня была странная штука с руками — они не тряслись, как пишут в книжках, они стали лёгкие, как пустые. Будто из них что-то вытекло. Я подняла одну, посмотрела на ладонь. Ладонь как чужая. Пошевелила пальцами. Шевелились нормально. Просто пустые.
Я просидела на полу минут десять. Потом встала. Пошла в коридор. Поздоровалась с фикусом — глупая привычка с этой недели.
Фикус молчал. Цветочные торчки за неделю стали жёлтыми.
— Ладно, — сказала я ему. — Ты со мной до конца. Хорошо.
Он со мной был до конца. Он был фикус, у него выбора нет.