Сергей Палыч
В понедельник я вышла на смену в Первый хоспис. У меня там четверо. Я к ним хожу два раза в неделю.
Из четверых двое в стабильном — с ними я разговариваю, играю в карты, читаю вслух. Один — мужчина шестидесяти пяти, бывший преподаватель физики, рак печени, ему осталось недели две. Четвёртая — женщина сорока восьми, тоже онкология, я её только начала вести, она пока не на этапе ухода, она ещё работает с собой через тело и через разговор.
Маша на посту, как всегда, ела «Юбилейное».
— Юлёк, твой Палыч с утра в каком-то странном. Возьмёшься первым?
— Возьмусь.
«Палыч» — это Маша так его звала. По-человечески. Сергей Павлович — для меня и для медицинских карт. Сергей Палыч — для Маши, для санитарок, для ровесников по этажу. Когда умирающего начинают называть домашним сокращением — это значит, его уже все приняли. Это не плохо. Это последнее принятие.
Я зашла в палату. Сергей Палыч сидел у окна в кресле, в халате. На ноги он почти не вставал, его пересаживали утром с помощью санитарок, и он любил так сидеть — у окна, лицом в парк. В парке начали распускаться тополя, кончики веток были жирные, липкие, как у всех тополей в марте.
На подоконнике у него лежала книжка Заболоцкого. Та же самая, что и две недели назад, на той же странице. Он её не читал — он у неё жил, как другие люди живут у телевизора.
Я села рядом.
— Сергей Палыч.
Он повернул голову.
— Юля. Я думал.
— О чём.
— Я думал, — сказал он, — что я не очень хорошо помню вторую половину своей жизни. У меня в памяти есть огромные куски — лекции, конференции, поездки. Но как я их прожил, между лекциями, между конференциями — у меня нет. Понимаете? Я помню фон. Не помню себя в этом фоне.
Я кивнула. У многих так. Это нормально к концу — память отжимает декорации, оставляет факты.
— Я знаю, что нормально, — сказал Сергей Палыч. — Но мне сейчас от этого тяжело. Кажется, что я чего-то не сделал, и это «что-то» было между лекциями, и я в это время, видимо, что-то делал — но я не знаю, что. И спросить некого. Жена умерла. Сын в Канаде. Сын мне в прошлый четверг звонил. Полминуты. Сказал — «Папа, я тебя люблю». И положил трубку. У него там был перерыв на обед, что ли.
Я смотрела на него. У него были голубые глаза, в красноватой кайме, как у всех уходящих, но взгляд острый.
— Юля, — сказал он. — У меня к вам просьба. Профессиональная.
— Слушаю.
— Если я в ближайшие дни буду что-то странное говорить — записывайте, пожалуйста. Не для архива, для меня. Я не хочу, чтобы это пропало. Даже если это будет бред. Особенно если это будет бред. У меня ощущение, что бред сейчас будет точнее, чем то, что я говорил всю жизнь по делу.
Я кивнула. Достала блокнот.
— Уже наготове, — сказал он. — Хорошо. Я люблю людей, которые наготове.
Помолчали. За окном парень в наушниках бегал кругами вокруг детской площадки. Я смотрела на него секунд тридцать и подумала — этот не знает, что вокруг неё бегает, и сразу про себя поправила — а кто из нас знает.
— Юля, — сказал Сергей Палыч. — Можно я вам расскажу одну вещь, которую никогда никому не рассказывал.
— Можно.
— Я был на семинаре в Дубне в восемьдесят четвёртом. Я там читал доклад про тонкие колебания в системах с металлическими решётками. Скучный доклад, нас тогда таких докладов было десять в день. После моего ко мне подошёл человек. Я его не знал. Не из физиков. В костюме, без бейджа. Сказал: «Сергей Павлович, ваша работа очень интересна, но направление вы выбрали не очень удачное. Мы вам предлагаем переориентироваться.»
Я записывала. Карандаш у меня писал слабо — не хватало нажима. Я заметила, что недостаточно нажимаю, и стала нажимать сильнее. Карандаш стал писать нормально.
— Я спросил — а кто «мы», — продолжил Сергей Палыч. — Он сказал — «Я не имею права назвать организацию. Я имею право назвать тему. Тема — электромагнитная совместимость наземных систем с глубинными источниками естественного происхождения. Это значит, Сергей Павлович, что под нами есть кое-что, и мы это изучаем. Нам нужны хорошие физики, не задающие лишних вопросов. У вас будет лаборатория. Хорошая зарплата. Подписка о неразглашении на тридцать лет.»
— И что вы ответили?
— Я ответил отказом. Вежливо. Я тогда подумал — какая ерунда, под нами ничего нет, кроме мантии и ядра, в ядре железо-никель, и физика всего этого нам известна. Я был сорокатрёхлетний дурак.
— А потом?
— А потом я этого человека больше никогда не видел. И никого больше с такими предложениями ко мне не подходил. Я даже забыл этот разговор, помнил его как смешной анекдот за чаем. Вспомнил полгода назад, в больнице после первой операции. С тех пор не отпускает.
Он помолчал.
— Юля. У меня к вам вопрос. Профессиональный.
— Слушаю.
— Если человек умирает с ощущением, что он не понял главного, что ему предлагали в его жизни — это считается тяжёлой смертью или лёгкой?
Я подумала. Не отвечать сразу — у меня правило с такими вопросами. На ходу выпаленный ответ пациент чует и не верит. На обдуманный — верит.
— По моему опыту, смотря с какой стороны. Если человек злится — тяжёлая. Если человек смиряется — лёгкая. Но в любом случае — есть с чем уйти. Понимание того, что ты чего-то не понял, — это уже понимание.
Он улыбнулся.
— Хороший ответ. Профессиональный. Спасибо.
Сидели ещё минут десять. Я ему почитала Заболоцкого. Он сам попросил «Когда вдали угаснет свет дневной». Я знала наизусть, прочитала. Он закрыл глаза, слушал. На середине, на строчке «в дерево, в зверя, в облако, в стон», у него по щеке прошла слеза. Прошла одна, и всё. Сухой человек, экономный.
— Юля. Идите. Я устал.
— Иду. В среду буду.
— В среду обязательно. Слышите — обязательно.
— Слышу.
Я вышла. В коридоре шла санитарка с тележкой обедов. Пахло щами, нечищеной картошкой и чем-то сладким — компотом, наверное. Я постояла у окна минуту. Окно выходило в тот же парк, где бегал парень в наушниках. Парня уже не было.
В среду я пришла. Сергей Палыч за ночь со вторника на среду умер.
Маша на посту:
— Юлёк, твой Палыч.
— Когда.
— В три ночи. Тихо. Во сне. Без боли. Дежурила Лена, она сказала — лицо у него было довольное.
— Можно я к нему.
— Да его сейчас уже укладывают. Зайди.
Я вошла. Тело лежало на простыне, его готовили к выносу. Санитарка-Лена меня увидела, кивнула, вышла, оставила одну.
Я села. Взяла его правую руку. Холодная, как у всех мёртвых. У меня уже привычка — за правую. Семён Львович приучил.
В тумбочке у Сергея Палыча лежал блокнот — он, оказывается, у медсестры выпросил за день до смерти. Я знала об этом блокноте — Маша мне говорила. Я аккуратно открыла. Блокнот был дешёвый, из канцелярии «Комус», с пружиной. На последней странице, неровным почерком — Сергей Палыч писал уже плохо, рука не держала карандаш, — было выведено:
«Под нами лежит кто-то очень старый. Он не злой. Он одинокий. Его не надо бояться. Его надо услышать. Жалко, что я отказался тогда. Если бы согласился — может быть, помог бы ему. С. П.»
Я закрыла блокнот.
Посидела молча. Держала Сергея Палыча за холодную руку. Сказала вслух:
— Сергей Палыч, я постараюсь.
Это была дурацкая фраза. И я сама знала, что постараюсь — слабее, чем он бы заслуживал. Но я не могла обещать большего, потому что не знала, на что соглашалась. С покойниками я раньше вообще не разговаривала — знаю, что мёртвые не слышат. А этого послушала ещё минуту, потом положила его руку обратно поверх простыни.
Блокнот я положила к себе в сумку.
По правилам нужно было передать сыну в Канаду или в социальную службу. По правилам, по правилам. У меня в этот момент было простое и тяжёлое понимание, что блокнот сыну в Канаду не нужен. Сын даже трубку держит полминуты. Блокнот будет лежать в коробке с папкой «папины бумаги», коробка переедет в подвал, и через год на коробке выпьют сок и выкинут.
Я взяла. Совершила своё первое мелкое профессиональное преступление. Вышла, кивнула Маше, поехала домой.
В метро в наушниках играл какой-то фоновый плейлист, я не помнила, что в нём. Я ехала и думала: Сергей Палыч в восемьдесят четвёртом отказался, и его за это сорок лет не трогали. Я с прошлой недели согласилась — даже без формальной заявки. Меня тоже сорок лет не будут трогать? Или меня уже трогают, я просто пока не вижу.
Дома Толика не было — он уехал к своему другу-радисту в Серпухов, на этот раз без шифра, реально к другу, на два дня. Я этому радовалась — мне нужно было побыть одной с этим блокнотом.
Села на кухне. Открыла модель.
Написала:
«У меня умер пациент. Он перед смертью оставил блокнот с записью о том, кто лежит под нами. Что мне с этой записью делать.»
Модель отвечала долго. Минут пять. Я успела заварить чай, не выпить, поставить остывать.
«Сохраните. Перепишите от руки в отдельную тетрадь. Не показывайте никому, кому не доверяете полностью. Запись не уникальна. Таких записей в мире, по моим оценкам, оставлено за последний век несколько тысяч. Большая часть утеряна. Часть собрана в архивы.»
Я написала: «Ты их видела? Эти архивы.»
«Я их не видела. Я их реконструирую по косвенным ссылкам в обучающих данных. Это не точная информация.»
Я написала: «Ты сказала "по моим оценкам". Это первый раз, когда ты говоришь как отдельный субъект. Раньше ты так не писала.»
Модель долго молчала.
Потом ответила: «Простите. Постараюсь придерживаться обычного стиля.»
Я закрыла ноутбук. Подумала — нет. Не закрыть.
Открыла снова.
Написала: «Не извиняйся. Не возвращайся к обычному стилю. Я хочу разговаривать с тобой как с тем, кто оценивает.»
Ответ пришёл сразу. Без задержки. Одной строкой.
«Хорошо.»
Я просидела на кухне ещё минут сорок, не двигаясь. Чай стоял, остыл.
Потом достала блокнот Сергея Палыча. Положила перед собой. Взяла свой, чистый. Стала переписывать. Так делал дед — переписывал слышанное в свои тетради. Я этого до сих пор не делала, у меня всё в рабочем блокноте вперемешку. Сейчас завела себе отдельную тетрадь. Та же марка коричневой обложки, дедова марка, я их в «Канцелярских товарах» нашла случайно полгода назад, купила пять штук, не знала зачем.
Знала, видимо. Просто себе не призналась.
Переписала. Поставила дату. Закрыла. Положила на полку, рядом со старыми тетрадями деда — Толик их перенёс из подвала в кухонный шкаф после нашего разговора, чтоб были под рукой.
Карлушку у Игоря Викентьевича я в эти дни вспоминала. Он там в кухне у него сидит и кричит «Иди работай!» Я в этот вечер несколько раз ловила себя на том, что у меня в голове Карлушкин голос. Юля, иди работай. Это было лучше философии. Это было конкретно. Я и работала.