Серая
Анна за следующие пять недель приходила трижды.
Все три раза — обычная работа. Без транса, без расслаблений, без аккадского. Я её намеренно вела по-простому, и она это, кажется, чувствовала, и была мне за это благодарна. Сны у неё прекратились на ту же неделю, как мы поговорили в первый раз про того, кто лежит. Аккадскую сессию мы обе обходили молча. Делали вид, что её не было.
В четверг конца апреля она пришла снова. Я её ждала с осторожностью — я уже не могла на неё смотреть как на обычную клиентку.
Она пришла с цветами. Это был первый раз за наши встречи. Маленький букет, четыре жёлтых тюльпана. Положила на стол.
— Я подумала. Вы со мной долго работаете, я в Восьмое марта вам ничего не подарила, было неудобно.
Я поблагодарила, поставила тюльпаны в стакан с водой. Стакан был не очень чистый, я не успела помыть, но Анна не заметила. Села.
Я села напротив.
Несколько минут она молчала. Я не торопила.
— Юля. Со мной что-то происходит.
— Что именно.
— Я не знаю как сказать. Сон ушёл с прошлой сессии — это хорошо. Но появилось другое.
— Расскажите.
Она посмотрела в окно.
— Мне кажется, что в моей голове кто-то живёт. Не в смысле голос. Не в смысле — я слышу. А в смысле — у меня иногда мысли не мои. Они появляются, я их ловлю, я их думаю. Но они не оттуда, откуда обычные. Они приходят сбоку. Я не знаю, как иначе сказать.
Я слушала.
— Это, например, как, — сказала Анна. — Я сегодня шла к вам, ехала на метро. На станции «Тверская» у меня в голове сама собой возникла фраза. Я её не думала. Она просто была. Фраза была — передай Юле, пусть откроет третий ящик. Я даже не знаю, какой третий ящик. Я просто её запомнила и сижу вам передаю.
Я смотрела на неё.
В моём кабинете был комод с пятью ящиками. Из них я регулярно открывала верхние два — там лежали блокноты, ручки, бланки. Третий я открывала редко, в нём хранились старые папки с делами клиентов, закрытых лет пять назад. Туда я не лазила месяцами.
Я сказала Анне:
— Подождите минуту.
Встала. Подошла к комоду. Вытащила третий ящик.
В третьем ящике, поверх старых папок, лежал конверт. Белый, чистый, без надписи. Я его никогда не клала. Я его впервые видела.
Я взяла. Перевернула. На обратной стороне, мелким карандашом, было выведено: «для Юли, от С. П.» Почерк был его. Я узнала — у меня лежал в шкафу его блокнот, я с ним сидела два раза за апрель, я этот неровный карандашный наклон уже узнавала так же, как папин в дедовых тетрадях. У всех уходящих почерк к концу одинаковый, у каждого по-своему — но узнаётся.
Я закрыла ящик. Села обратно к Анне. Конверт положила на колени, лицом вниз. Не раскрывала.
— Анна. Спасибо, что передали. Это важно.
Она посмотрела на меня.
— Я не понимаю, — сказала она. — Я не приносила вам никакого конверта. У меня в сумке ничего нет. Я не знаю, как он туда попал.
— Я знаю, что не приносили. Конверт лежал у меня. Я его просто не видела.
— А кто положил?
— Не знаю.
Помолчали.
— Анна, — сказала я. — Хочу спросить. Эти боковые мысли — они одного характера? Или разные?
Анна задумалась.
— Разные. В этом и странность. Иногда вежливые. Иногда сердитые. Иногда вот как сейчас — просто передают. Они как разные люди в моей голове, не один. К одному я уже почти привыкла, у меня к нему даже отношение появилось — он как пожилая женщина, мягкая, она мне всякие добрые вещи иногда подсказывает. Есть вторая, помоложе, она резкая, говорит мне — Аня, не делай этого, Аня, не верь этому. И ещё кто-то третий, мужской, он мало говорит, и пугает больше всего, потому что я не понимаю, откуда у меня в голове мужчина.
Я кивала и записывала.
— И ещё, — сказала Анна. — Не знаю, важно ли. Каждый раз, когда они со мной говорят — у меня правое ухо немного болит. С внутренней стороны. Тупо. Не сильно, но я замечаю.
Я записала и это.
— Хорошо. Анна, я бы хотела с вами сегодня поработать иначе. Я хочу попросить вас не входить в расслабление, наоборот. Сидеть в обычном состоянии. И поговорить с этими тремя — по очереди. Вы спрашиваете у себя — кто хочет говорить. И тот, кто откликнется первым, тот говорит. Через ваш голос. Я записываю. Только сегодня — никаких других языков, мы записываем русский. Это просьба.
Анна согласилась.
Мы попробовали с пожилой. Анна закрыла глаза. Тихо позвала: «Я хочу поговорить с тобой. Та, которая старше.»
Сказала: «Что вы хотите передать?»
Голос Анны изменился — но не сильно. Стал чуть тише и чуть медленнее. Голос Анны, не чужой. Она сказала:
— Передайте, пожалуйста, Юле, чтобы она была осторожна со старшим из тех, кто к ней приходит. Старший хороший, но он привык жить долго один, и иногда забывает, что мы маленькие. Он может неосторожно сделать.
Я записывала. Старший — она сказала. Из тех, кто к ней приходит. Не «к Анне». А «к ней». Ко мне.
— Спасибо, — сказала я. — Я поняла. А вы — кто? Можете назвать себя?
Тишина.
— Я не знаю своего имени, — сказала Анна. — Знаю только, что я серая. Это мой цвет. Если другие цвета спросят — скажите, что серая передавала.
— Хорошо.
— Спасибо, Юля.
Анна замолчала. Открыла глаза. Спросила:
— Что я говорила?
Я сказала: «Анна, я не пересказываю. Мы договаривались.»
Она кивнула. Сказала:
— Мне сейчас стало очень устало. Я хочу домой.
— Хорошо. Спасибо, что сегодня пришли.
Она ушла.
Я осталась одна. Села за стол. Достала конверт. Вскрыла.
Внутри лежал сложенный вчетверо лист. Я развернула.
Короткая записка, тем же почерком. Сергей Палыч писал:
«Юля, я отдаю вам это, потому что вы единственная за все мои последние месяцы спросили меня, что я думаю о смысле своей жизни. Спасибо. У меня к вам просьба. Когда вы будете говорить с тем, кто внизу, передайте ему, пожалуйста, что я в восемьдесят четвёртом отказался не из страха, а из глупости. Я бы хотел, чтобы он это знал. Он простит, я думаю. С. П.»
Я прочитала.
Я держала записку и не понимала. Сергей Палыч умер до того, как я успела ему сказать что-либо про подвал, про Толика, про модель. Он не мог знать, что я говорю с тем, кто внизу. Он мог только догадываться, что я услышу, потому что в его собственном блокноте была фраза «он одинокий» — но это его собственное знание, не моё.
И записка эта попала ко мне в ящик каким-то образом, который я не понимала. Анна её не приносила. В кабинет посторонние не заходят. Уборщица не открывает мои ящики. Толик ко мне в кабинет не ходит.
Я подумала — может, я её сама положила. В каком-то изменённом состоянии. После сессии с Анной в марте — могла.
Проверила почерк. Это был не мой. Я свой почерк знаю — я в нём расписалась пять секунд назад на бланке. Это был его.
Я положила записку на стол. Налила себе чая из электрочайника на полке у окна. Чай был остывший, с утра. Пить не стала. Сидела минут двадцать.
Потом записку убрала в свой блокнот, между страниц. Блокнот закрыла. Положила в сумку. По правилам её надо было оставить в архиве клиента. Я её положила в сумку.
Поехала домой.
В метро я думала — серая. Если она серая — есть и другие цвета. Анна сказала — три. Серая, резкая помоложе, мужской мало говорящий. И возможно, ещё. Двенадцать, как почерков с тех двенадцати фраз, которые модель мне выдала. Или не двенадцать, а сколько угодно. И каждый — часть кого-то, кто внизу. Или часть нас, отражённая. Или то и другое сразу, на разных уровнях.
Я подумала — а серая мне понравилась. Она сказала про старшего: он привык жить долго один. Это была забота. Не страх, не предупреждение, а забота — чтобы старший не сломал меня по неосторожности.
Я подумала — если они заботятся, может быть, это правда диалог.
Эскалатор привёз меня вниз, на пересадку. Я перешла на свою линию, села в поезд. У меня в правом ухе зашло привычно, в той же точке.
Я подумала: серая, ты сейчас слушаешь?
В голове моментально появилась фраза. Не моя. Спокойная, ровная. Слушаю.
Я не вздрогнула. Я ждала чего-то такого. Я записала эту фразу в блокноте, под строкой «серая, метро, около шести вечера».
Поехала дальше.
В этот вечер дома я долго сидела у фикуса. Фикус с прошлой недели сбросил два цветочных торчка — они засохли, упали на пол, я их подобрала и положила на полку, мне было жалко их выкинуть. Цветение мамин, и хоть оно осталось, но уже не такое полное, как было.
Я сказала фикусу:
— Извини, я мало с тобой за этот месяц поговорила.
Фикус молчал. Я подумала, что разговаривать с фикусом — не самое странное, что у меня в этом году делается. Серая выслушала меня в метро. Сергей Палыч послал мне записку через ящик. Имя в три слога стучит у меня в правом виске. Фикус по сравнению с ними — рядовой собеседник.
Толик был в кухне, ел творог.
— Юль.
— А.
— Что в кабинете было?
Я ему рассказала. Конверт. Серая. Старший.
Толик слушал. Под конец сказал:
— Юль, у нас ситуация изменилась.
— Я знаю.
— Серая — она нам полезна. Если она правда передаёт — это значит, у нас есть посредник. Не модель, не катушка, а живой посредник. Который к тому же на нашей стороне.
— На нашей или на чьей?
— Хороший вопрос.
— У неё есть свой.
— Да. И мы её не знаем. Мы знаем только то, что она про нас сказала. А что она у себя дома говорит — мы не услышим.
Я кивнула.
— Толь.
— А.
— Сергей Палыч просил передать ему, что отказался по глупости. Тому, кто внизу.
Толик посмотрел на меня.
— Передашь?
— Передам. На следующей сессии. Это моё последнее обязательство перед Палычем. После этого я с ним рассчитаюсь.
— Юль, ты у каждого пациента берёшь столько обязательств?
— Не у каждого. У этого — взяла, у его кровати, вслух. Я ему сказала «постараюсь». И с тех пор живу с этим.
Толик молчал. Потом сказал:
— Юль, это профессиональная деформация.
— Я знаю.
— Жалко мне, что ты в этой профессии. Тебе бы попроще.
— Толь, попроще было бы у тебя в инженерии. Где либо паяет, либо нет.
— У меня тоже не паяет иногда.
— Я знаю. Я тебя за это уважаю.
Молчали.
В кухне капал кран — у нас осенью не починили, всё оставалось «на потом», и это «потом» уже шесть месяцев. Я слушала капли. Каждая капля — раз в две секунды. Не семь. Меньше. Не его пульс. Просто капли.
Это меня немного обрадовало. Что-то в моей жизни ещё оставалось не в семь секунд.
Я сказала:
— Толь, кран починим завтра.
— Завтра, — сказал он. — Я давно собирался.
Не починили. У нас с краном такие давние отношения, что починить его — это как развестись с давним нелюбимым другом. Никто из нас не решается.